Беты: Хикари-сан, Санди Зырянова
Персонажи: Хикару/Канаэ, мифологические, упоминание
Примечания: Япония эпохи Бакумацу, японская мифология и немного китайской, непрямое цитирование поэтов; текст был написан на ЗФБ-2015, версия дополненная.
Краткое содержание: рядом с людьми и среди них незримо обитает множество странных существ, и очень немногие из рода человеческого способны видеть истину.
читать дальшеВ детстве всё ощущается и воспринимается иначе, может быть, ярче и глубже — и кто знает, не потому ли мы, будучи уже взрослыми, вспоминаем то время со смутным сожалением? Будто утратили что-то, что уже не вернуть.
Прошлое Хикару отрезала жадная чёрная вода, и мальчик-Хикару и тот, кем он стал потом, словно были двумя разными людьми. Или созданиями. А раз так, зачем помнить жизнь кого-то другого?
Пусть и было в той жизни хорошее — что ж, можно порадоваться за того мальчишку, как, бывает порой, радуешься чужому счастью.
… — Гордость, Хикару, — говорил отец, — это то, чего у тебя никто никогда не отнимет, её можно лишь утратить самому. Не путай с гордыней, ибо она — всегда во зло и приносит лишь несчастья, а гордость помогает нам держаться и в минуты отчаяния.
Он всегда говорил с ним, как со взрослым, и Хикару этим очень гордился, хоть и держал в руках пока только выструганный отцом деревянный клинок, — в додзё его обещали отдать, как исполнится пятнадцать. Отец учил его многому, однако желал, чтобы сына учил тот, кто не просто хорошо владеет клинком, но и обладает даром учить других. Сам он склонности обучать других в себе не чувствовал, хоть Хикару и ловил каждое слово, когда ему что-то объясняли: он вообще любил узнавать и понимать новое, даже учитель, Сузуки-сан, его очень хвалил.
Отец редко и неохотно обнажал меч, почитая это крайним случаем — ведь, вынув меч, ты должен будешь убить, — и не одобрял тех, кто поступал иначе, тем более не терпел угрожающих или кичащихся своим званием и оружием. И самый строгий ревнитель древних традиций не мог бы не одобрить Рэндзиро, которого за всю взрослую жизнь никто не мог упрекнуть в том, что имя его не соответствует сути. Как, впрочем, никто не мог упрекнуть и в трусости, несмотря на миролюбие. Дома клинок и вовсе вынимался из ножен только для ухода за ним.
— Воин никогда не обнажает меч попусту, — говорил отец, неторопливо протирая меч листком рисовой бумаги. Правя клинок и очищая его, отец всегда хранил молчание из уважения к оружию, заговаривая лишь тогда, когда уже наносил масло. — Умение владеть собой подчас ценнее умения владеть клинком.
Иногда отец позволял помогать («за своим оружием, Хикару, всегда пуще, чем за собой смотри, ибо меч — душа воина») с коротким клинком. От ладоней потом долго пахло гвоздичным маслом, но Хикару это даже нравилось. Когда-нибудь у него будет своя катана — такая же, как у отца, а пока он, старательно подражая отцовским действиям, аккуратно очищал вакидзаси при помощи рисовой бумаги — листок надо сперва хорошенько измять, чтобы не было крупных частиц, которые могут поцарапать клинок, — и порошка из мела, а затем брал ещё один листок бумаги, чтобы нанести масло. Одну-две капли, больше нельзя — к излишкам масла будут липнуть пыль и частички дерева.
— Слово твоё должно быть твёрдо, верность свою не раздаривай, отдав — храни свято, ибо верность — это то, что не продаётся и не покупается, — наставлял отец. — Даже в наши времена, когда самураи уже не те, что прежде, а о подвигах сильных духом можно читать лишь в старых книгах. Но прежде всего, Хикару-кун, прежде всего — будь верен себе, чтобы хранить данные обещания. Если нет спокойствия и уверенности в душе, слаб такой человек, и обеты и слова его не стоят ничего.
Даже будучи дома, отец никогда не сидел без дела — проверял оружие, читал труды по философии и истории, которые удавалось достать, писал что-то, давал задание Хикару — выучить стихи и отрывок из одной книги, переписать аккуратно несколько страниц из другой... Но и время на беседы с сыном находил, и тогда Хикару слушал рассказы о древних великих полководцах, о самураях, известных совершёнными подвигами, о богах и демонах...
Говорили они и о том, как подобает вести себя самураю.
— Мне хотелось бы, Хикару-кун, чтобы ты поступал правильно не потому, что боишься нашего с твоей мамой осуждения или осуждения окружающих. Я желаю, чтобы ты поступал правильно единственно из внутреннего убеждения, а не из боязни. Тогда мы, твои родители, сможем сказать с гордостью, что воспитали тебя верно.
Хикару слушал внимательно, обещая себе как следует постараться, чтобы родители им гордились.
Вышло так, что Хикару остался единственным сыном своих родителей — болезнь не щадит любого, будь то величавый даймё или бедный крестьянин. Отец не считал зазорным помочь маме вытащить футоны во двор, чтобы выбить — много ли помощи от слабой девочки по имени Окими, что была у их семьи в услужении! — за что все соседи считали его чудаком. Виданное ли дело — самурай женскую работу выполняет! Но и матушка не почитала себя оскорблённой тем, что мужчина помогает ей выполнять исконно женскую работу. Принимала помощь с неизменной лёгкой улыбкой, что так красила её, — недаром само имя матушки — Манами — означало «ласковая красота», — и сдержанный, строгий отец улыбался в ответ, а Хикару украдкой любовался ими обоими в такие моменты, смутно видя мягкую светящуюся дымку вокруг них. Касания руки или края одежды украдкой, быстрый взгляд и уголки губ, чуточку изогнувшиеся в мягкой улыбке, — родители по-прежнему любили друг друга, и это ощущалось теплом и виделось той самой странной золотистой дымкой, что окутывала их фигуры, светло-дымчатым языком ластилась к Хикару, когда он приближался.
Хотя родственники отвернулись от отца, когда он взял в жёны девушку низкого происхождения, — Рэндзиро однажды откровенно объяснил всё сыну, — сам он об этом никогда не жалел. «Любовь — редкая птица, Хикару, не ко многим она опускается на плечо, и выбор её порой странен...»
Хикару не задумывался поначалу, все ли видят то же, что и он. Просто знал — в старой сливе, что росла в углу двора, обитает лохматый кидзимуна (по весне в цветах молоденькой вишни в самом углу двора тоже кто-то обитал — видимый краем глаза смутный женский силуэт, разлетающийся лепестками, стоило обернуться, — но его прозвание Хикару не было известно; не такова ли была дочь бога гор и супруга бога Ниниги, благодаря которой и жизнь человека подобна цветению сакуры?), так же, как знал и о множестве прочих странных и забавных, порой опасных существ, что жили рядом с людьми. Кидзимуна, жаль, дела иметь с ним не желал и на глаза особо не показывался. А зимой, среди снега, что заметал всё за стенами дома (ах, какой уютной в это время казалась комната, где тлели угольки в хибати и трепетала в светильнике, чуть шипя маслом, рыжая, как мех лисы, ленточка огонька!), в щёлку между ставен, прищурившись, можно было иногда разглядеть силуэт юки-онны, вечно ищущей что-то или кого-то и не находящей никак; в иное время шлёпающий по воде, светя себе фонариком, мальчишка не старше него самого мог в любой миг нырнуть в ближайшую лужу, старый же мамин зонтик, позабытый в чулане, так и вовсе однажды ожил. Ну так что удивительного, если мальчишка на самом деле — Амэ-фури-кодзо, дух дождя, а зонтик маме достался ещё от доброй госпожи Нобуко, ставшей ей матерью и преподавшей науку, какую полагается знать девушке из хорошей семьи. Забавный каракаса-обакэ злым не ощущался и вреда никакого причинить не мог, лишь шуршал по ночам и постукивал тихонько, пугая Окими. Хикару однажды выпустил его — просто оставил дверь чулана на ночь приоткрытой, и оживший зонтик исчез. Наверное, и сейчас скачет по улицам, и там ему куда лучше, чем в тёмном тесном чулане. Если только бакэ-нэко не вздумают его ловить ради игры, как обычные кошки — тряпичный мячик.
Говорить с кем-то о том, что видит, Хикару не приходило в голову — с другими детьми он водился мало, да и не было их поблизости почти, к тому же казалось, что ёкаям, как и людям, едва ли по нраву разговоры о них с другими. Потом же, осознав с удивлением, что другие просто не замечают раздваивающегося на кончике кошачьего хвоста, выглядывающего из ручья каппы — Хикару раз столкнулся с ним, да не забыл поклониться, как учили сказки, но каппа и без того обижать его не спешил — пробормотал что-то невнятное и сбежал в воду, позабыв поклониться в ответ, — лисьих ушей под волосами у лекаря и рассыпающегося лепестками женского силуэта возле цветущей сливы, счёл за благо молчать и дальше. Это был его мир, и он ни за что бы не отказался от своей способности видеть больше прочих.
Жаль, что ни разу не удавалось увидеть дракона. Или их река была не по душе драконам, или где-то карп кои ещё не поднялся к Вратам Дракона, чтобы обернуться владыкой вод, златоглазым чудом, закованным в яркую чешую. Рыбы-подданные, наверное, уже заждались. А может, и людьми без владыки обернуться не могут: так и сидят в мокрой воде, тоскуя по шёлковой травке на берегу. Ныне и зеленоглазых детей дракона не повстречаешь ведь среди людей... Хикару перечитал все легенды и сказки о драконах, что были в книгах отца, и мечтал увидеть воочию — уж он-то бы не испугался, как тот человек из притчи, что украшал платье драконами и всячески выказывал свою к ним любовь, а когда узрел настоящего — так и упал замертво от страха...
Как-то в один из трёх дней Обона, праздника поминовения усопших, Хикару, чей фонарик накануне погас, едва оказавшись на воде, вызвался сходить к реке, чтобы пустить в плавание ещё один. Для сестрёнки, которую не знал, — пусть найдёт дорогу да поглядит на них. Ведь соскучилась, должно быть, по родителям...
Матушка только головой покачала, опустила глаза, чтобы скрыть тревогу. Хикару чуть было не обиделся — он давно не трёхлетний несмышлёныш, а будущий воин!
Да и что может с ним случиться, когда повсюду — множество фонариков, что зажглись для ушедших, а с неба глядит яркая луна?
Отец одобрил — будущий воин, дело ли, если ночной темноты и призраков испугается!
Хикару пошёл дальней дорогой, через кладбище, чтобы и храбрость испытать, и продлить ощущение странного единства с луной, стелившей под ноги призрачную тропинку из света. Мёртвых он не боялся — даже мстительным, обиженным кем-то духам разве не хотелось просто внимания, не хотелось, чтобы их помнили? Больше всего они боялись забвения живыми, опасаясь, наверное, что сами окончательно себя позабудут, потеряв обрывки-лоскутки воспоминаний. Он же, Хикару, не обижал никого, значит, и опасаться ему было нечего. Да и мстительные духи не сидят возле могил, а бродят беспокойно, подглядывая за живыми, будто пытаясь хоть так почувствовать снова, как это — жить...
Огонёк внутри фонарика, что он бережно нёс в руках, трепетал, будто был живым, слушал шёпот Хикару, наказывавшего гореть, не гаснуть на воде, верно указывать дорогу старшей сестрёнке. Пусть посмотрит, убедится, что у них всё хорошо! И сам Хикару, может, наконец-то её увидит, раз уж умеет видеть больше прочих...
На полпути за Хикару увязался бакэ-дзори — видно, кто-то потерял сандалию, вот та и стремилась теперь найти хозяина. Судя по размеру, принадлежал потрёпанный дзори ребёнку. В руки дзори не дался, так и шлёпал в отдалении, шевеля, как диковинными усами, растрёпанными завязками. То ли просто соскучился по людям, то ли надеялся, что Хикару — потерянный хозяин.
Реку было видно издалека — по призрачному свету множества фонариков, плывших по ней корабликами на своих дощечках-подставках. Не видя воды, можно было подумать, что там процессия призраков — и каждый держит маленький фонарик, оставленный ему родными.
Шлёпанье за спиной затихло, а Хикару приостановился в нерешительности — на берегу, у самой воды, виднелись два силуэта в светлых одеяниях.
Мужчина, что опускал на воду фонарик, услыхав тихий возглас своей спутницы, выпрямился, обернувшись.
Под губами блеснули кончики клыков, а отражённый свет фонарика, что держал в руках Хикару, плавился в глазах янтарём.
Принять лисиц за людей не мог бы и слепой — они ведь и ощущались совсем иначе.
— Необычный, — лис бесцеремонно разглядывал янтарными глазами.
— Давненько я его родичей не видала, — сказала его спутница, дама-лиса, чуть сморщив носик. — Разве оками роднятся с людьми?
— О, кто только с людьми не роднится, — издал смешок лис. — И боги этого не избегают порой, где уж устоять их посланнику!
Тут Хикару их узнал: лисы, что сидели возле храма богини Инари, у которой просили доброго урожая риса. Хикару видел их, когда они с матушкой бывали в Киото и поднимались на гору к храму. Днём лисы — камень камнем с виду, грозный взгляд, у одной ключ в зубах, у другой под лапой жемчужина, всё, как положено добропорядочным храмовым стражам, а тайная лукавая усмешка на суровой морде показалась, должно быть... Наверное, стражи устают всё время бдеть и притворяться камнем, вот и гуляют по ночам.
Хикару опомнился, поклонился, вежливо поприветствовав служителей Инари.
— Держись подальше от реки, малыш, — посоветовал лис, кивнув на приветствие.
— Недобрая судьба, — в голосе лисицы почему-то слышалось сочувствие.
— Будущее меняется, — отозвался задумчиво её супруг — лисы ведь всегда охраняют храмы парами. — А судьба ныне сурова ко всей стране — смутное время! — что ей один не помнящий своей сути малыш-волчонок...
— Кровь может однажды проснуться.
— Для этого должно случиться что-то страшное, что подтолкнёт пробуждение, а нет — он так и проживёт жизнь человеком. Может, и к лучшему, если не проснётся. Ибо какой бы ни выбрал путь — будет потом сожалеть.
Хикару смотрел на лисиц во все глаза. Говорили они непонятное, может, и вовсе его за кого-то другого принимали, но... Но это же настоящие кицунэ, лукавые оборотни, которые живут в сказках! Не забавные каппы или духи деревьев, что были уже ровно старые знакомые, не старый зонтик, в котором не было ничего сказочного. О том, что кицунэ — создания коварные, могут и подшутить зло, он не думал, ведь служители Инари добры к людям, в отличие от полевых лисиц, любящих порой зло подшутить.
— Однажды ты сделаешь выбор, волчонок, — сказала супруга кицунэ, и полы одеяний шевельнули кончики хвостов. — Я желаю тебе не сожалеть, каков бы он ни был.
С этими словами она достала из причёски алую ленту — точь-в-точь как те, которыми украшали изображения лис в храме Инари, — подала мальчику.
— Перевяжи волосы, — посоветовал лис. — Дар от лисы Инари — на удачу.
Хикару с поклоном принял подарок, учтиво поблагодарив, как полагается, и получив в награду благосклонную улыбку дамы-лисы. Учтивость — она и лисам приятна.
Лис взмахнул широкими рукавами, мелькнула алая кайма нижнего одеяния — и оба вдруг пропали, будто их и не было на берегу. Только ивы по-прежнему полоскали шёлковые косы в воде.
Странными были речи лисиц, и скребло где-то на сердце от них!
Тёмная вода реки показалась вдруг зловещей, жадной, и Хикару отчаянно захотелось оказаться дома. Но бегать воину от опасности — не дело, и он ещё какое-то время вглядывался в глубину, а затем уже направился домой. Нарочито неспешно, перейдя на бег, только когда странно-притягательная и пугающая тёмная вода осталась далеко позади, — а уж тогда-то помчался во весь дух.
* * *
В лунные ночи, когда бледный свет заливал всё вокруг, искажая привычные предметы, Хикару выбирался порой потихоньку на энгаву и сидел до утра, не помня себя и глядя зачарованно в небо, пока не начинали гаснуть звёзды — следы лунного зайца. Луна тревожила, шептала беззвучно, будто звала куда-то, но Хикару никогда не мог разобрать слов, сердясь на собственную глухоту. Настойчивый шёпот щекотал под кожей, не давая спать, сжимал сердце странной тоской.
Празднование цукими было лучшей ночью в году — тогда на энгаву выносили столик, матушка с Окими накрывали его угощением (пятнадцать рисовых колобков данго — по числу лунных ночей, каштаны и жареный сладкий картофель), а в изящной вазе пушились метёлки степного ковыля, походившего на рис. Воздавая должное угощению, все любовались полной луной, горящей светлым огнём в прозрачном осеннем воздухе. Отец с матушкой вели неторопливую беседу, порой замиравшую — так хороша была луна, разливавшая в воздухе предчувствие волшебства. Отец, вновь нарушая слишком живую, слишком колдовскую тишину, читал по памяти стихи знаменитых поэтов или складывал свои строки, шутил, указывая на неотрывно глядящего на луну Хикару, что его следовало бы назвать «лунным ребёнком».
А Хикару и сам не знал, отчего луна так манит, отчего при виде её ворочается что-то непонятное внутри, рвётся наружу, а потом, не найдя выхода, сворачивается клубочком и скулит тоскливо... Кажется, сердце его, как в стихах Сайгё, уплыло в небо — да там и осталось, рядом с ясноликой госпожой луной.
— Глядя на луну, я становлюсь луной... Луна, на которую я смотрю, становится мною, — нараспев произнёс отец. — Так сказал преподобный Мёэ, певец луны, тонко чувствующий красоту природы.
— Быть может, ты тоже когда-нибудь станешь поэтом, Хикару? — сказала матушка. — О, поэтам самими богами дарована власть куда большая, чем всем сильным мира сего...
— А стих ранит порой куда глубже лезвия меча, — всё так же нараспев подхватил отец. — Если ты не пойдёшь по стопам знаменитых поэтов, считающих, что поэзии куда более приличествует удаление от мирской суеты, Хикару-кун, и уж тем более не последуешь примеру Мёэ. Владение оружием не мешает складывать строки — напротив, помогает им быть отточенными, как лезвие твоего клинка!
Хикару впитал в себя певучие строки, прикрыл глаза, позволяя лунным лучам легко, будто лаская, скользить по лицу. «Глядя на луну, я становлюсь луной». Как верно, как правильно сказано!
Но становиться поэтом Хикару вовсе не хотелось. Разве скажешь лучше о луне, чем Сайгё или Мёэ? Разве вложишь то, что чувствуешь, в десяток слов так, чтобы не потерять чувство за общепринятыми метафорами, так, чтобы это сумел понять и разделить каждый, стихотворные строки прочитавший? Конечно, Хикару мог написать несколько строк по принятым правилам стихосложения, как и полагалось почитавшему себя образованным человеку, — его учили этому, — но настоящего дара подбирать истинные слова в себе не чуял. А иначе и браться за это не стоило!
Казалось почему-то, что на луне живёт вовсе не лунный заяц, как в легендах, что рассказывала матушка, а лунный волк, оками. И ночами он гуляет по облачным тропам и неверным светлым дорожкам, щедро раскиданным луной. Хотя лунного зайца тоже было жаль — надо же ему где-то обитать и готовить своё лекарство, так что оками, наверное, сторожит его, бродя вокруг. Лунный оками, чьи алые узоры на светлой шерсти посеребрены призрачным светом, изменяющим всё, чего коснётся.
Если посмотреть сквозь ресницы, зайцем казалась сама луна, а звёзды — заячьими следами. Оками нагоняет сияющего зайца-луну к рассвету и проглатывает, а с темнотой заяц возрождается, и всё начинается вновь.
Луна в праздничную ночь завораживала, манила и звала громче обычного, горло сдавливало отчего-то — слова не вымолвить, и хотелось самому ступить на одну из неверных тропинок, луною сплетённых, пройти по следам, что оставил лунный заяц.
Но и эта ночь оканчивалась, и вместе с ней уходило волшебство, а Хикару забывал о странной тоске до следующего полнолуния.
Прошла осень, украшенная огненными листьями клёнов, наступила зима, и вот уже старый год уступил место только что родившемуся, и Хикару позабыл было о словах кицунэ, помня только саму встречу, — наверное, всё-таки его с кем-то спутали, а жалость в отливающих янтарём глазах так и вовсе казалась обидной. Вот только первый сон в новом году, что по поверьям определял судьбу на весь следующий год, оказался кошмаром.
...Тёмная, тяжёлая вода, накрывающая с головой, странно-вязкая — невозможно двинуться, невозможно выбраться наверх, к свету и воздуху, и грудь разрывалась от невозможности дышать... А потом вдруг он оказывался на берегу, где лежал мёртвый дракон — погасшие глаза, поблёкшая когда-то пламенная чешуя, ножны от чьего-то меча, лежащие рядом, и острая боль в сердце, заставляющая снова задыхаться, — от ощущения страшной неправильности всего происходящего, от ощущения потерянного, убитого кем-то чуда...
Это неправильно, драконы не должны, не должны умирать!
За спиной шептала что-то мёртвая, тёмная вода, набегала на песок, пытаясь добраться до Хикару.
— Баку кураэ! — задыхаясь, торопливо шептал заклинание-просьбу проснувшийся Хикару и закусывал край одеяла, чувствуя горячую влагу в уголках глаз. Нет, он не хотел больше видеть этот сон, пусть баку съест дурное!
Пришла, что-то услыхав или почувствовав, мама, села рядом, погладив по растрёпанным волосам.
— Дурной сон, Хикару-кун?
Хикару придвинулся ближе, уткнулся лицом в тёплые колени, позволив себе на миг позабыть, что он — будущий самурай.
— Матушка, скажите... первый сон в новом году обязательно должен сбыться?
Мама не стала расспрашивать, что снилось, ответила мягко:
— Это всего лишь поверье, Хикару-кун. Судьба складывается из поступков — твоих и чужих, а люди зачастую и сами не знают, как поступят в следующий миг — разве можно предсказать наверняка, что будет когда-то потом?
Не сбудется... очень важным казалось, чтобы — не сбылось, чем бы ни оказалось виденное.
Матушка сидела рядом, ласково гладя волосы, и успокоенный родным теплом Хикару снова уснул.
Баку послушалась: тот сон не пришёл больше. Взамен был пушистый зверь, что хотел перебраться через тёмную чужую реку по скользким камням, и никак не мог. Вода блестела маслянисто, колыхалась тяжело, шептала что-то — и ждала только, чтобы опутать зверя, утащить в глубину... А на дальнем берегу его ждал тот, под терпеливым золотистым взглядом которого зверь чувствовал себя глупым заблудившимся щенком.
С июня по сентябрь почти беспрестанно шли дожди; привычная мирная река вздулась, неся мелкий мусор, стала чужой и пугающей, и даже живущий в её водах каппа предпочёл пережидать в тоже ставшем полноводным ручье — сперва у них с обитателем ручья дело дошло до драки, потом же двое капп сумели как-то договориться меж собой.
Для переправ через воду такое время — дурное, самый же ближний мост находился слишком далеко — и Хикару, которого последнее время мучили самые дурные предчувствия, как мог, старался отговорить родителей от поездки на тот берег. Мыслимо ли — переправляться, когда река сейчас будто своенравное, очень сердитое живое существо, готовое наказать любого сунувшегося во вздувшиеся воды! Но матушке с оказией дошла весточка о болезни госпожи Нобуко, воспитавшей её. Почитая госпожу как родную матушку, Манами не могла не навестить ту, которая взяла на себя труд воспитать девочку-сироту, а отец не мог отпустить её одну. Хикару, вспомнивший предостережение лисиц, готов был, однако, отправиться вместе с родителями, да только его не взяли. А о страхах своих он, как ни хотел, сказать вслух не смог. Мыслимо ли — будущему самураю тени своей и суеверий глупых пугаться!
Только внутри снова ворочалось что-то, скулило тоскливо, царапало, будто наружу выбраться пытаясь...
Туда, на тот берег, переправились отец с матушкой благополучно — хоть и немного было желающих нынче через реку перебираться. А когда переправлялись обратно — перевернулся плот — то ли на корягу налетел плавучую, то ли волной был опрокинут — ветер сильный поднялся... Хикару, что, несмотря на непогоду, поджидал на берегу, не сумев усидеть дома, видел странно, до пронзительной ясности обострившимся зрением, как пытается выплыть отец, путаясь в одежде, как пытается вытащить матушку — ей и вовсе плыть было в её одеждах невозможно, да и умела ли она плавать? Вздувшаяся река несла мелкий сор, более крупные ветки, смытые, до того мирно лежащие где-то на берегу коряги — и отец, пытаясь выплыть с матушкой на руках, не сумел увернуться от одной из таких...
Хикару слепо шагнул к воде, но невесть откуда взявшийся маленький каппа вцепился в его ногу, не пуская, лопоча что-то непонятное... И Хикару осел на влажный песок, понимая, что изменить уже ничего не может. Река не возвращает того, что забрала однажды, и даже владыка-дракон не сумел бы теперь вернуть ему отнятого. Рядом мялся, вздыхал каппа, трогал за рукав, оставляя влажные пятна.
Река, не сумев забрать самого Хикару, отобрала у него родителей.
* * *
Ощущение, что он спит и вот-вот проснётся от дурного сна, прошло, и осознание, что теперь он остался один-одинёшенек во всём мире, что всей прежней жизни пришёл конец, а впереди пугающая неизвестность, обрушилось тяжестью.
Хикару с усилием держал спину прямо, чувствуя эту навалившуюся на плечи тяжесть, пригибающую к земле. Их семья была небогата, хотя и не бедствовала, но о долгах, в которые пришлось влезть отцу, чтобы кормить их всех, Хикару узнал только сейчас. Что мог сделать четырнадцатилетний мальчишка? Он и опомниться не успел, как дом со всем имуществом забрали за долги. Как бы книги, что где-то доставал в своё время отец, вместе стоили не дороже их небольшого домика...
Поклонившись соседям, коих знал как людей незлобивых и вежливых в обращении, прося принять в служанки девочку Окими, которая не могла вернуться домой — там кроме неё было шесть ртов, а Хикару чувствовал себя обязанным позаботиться о её судьбе, пусть и не мог больше предоставить кров и еду, — юноша уладил, как мог, прочие дела, сунул украдкой от новых хозяев дома пару отцовских книг в узелок из ткани — да и отправился в город. Что ему было делать тут? Идти в услужение к кому-то, кто знал его по прошлой, теперь уже далёкой жизни, растаявшей, будто сон поутру? Просить о милости родственников, которые при жизни отца и знать самого Хикару и матушку не желали? Ни жалости, ни насмешки Хикару бы не вынес. Он не считал зазорным поклониться, прося за девочку Окими, но немыслимо было кланяться кому-то, прося о милости для себя!
В городе, может быть, удастся найти хоть какую-то работу, чтобы просто выжить. И найти себе кров до зимы.
* * *
Октябрь выдался не то чтобы прохладным — солнце всё ещё грело, но ночами, особенно если поесть не удавалось, приходилось стучать зубами от холода, и любоваться горящими живым огнём клёнами, вспоминая подходящие к случаю стихотворные строки, как любил когда-то, было недосуг. Сегодня к тому же пошёл дождь — благо хоть до этого целый месяц было сухо.
— Эй-эй, поосторожнее, юноша!
Хикару поднял глаза, намереваясь извиниться... и на мгновение снова ощутил себя тем неуклюжим щенком из давнего сна. Дракон... дракон в человеческом теле... и на миг где-то в тёмной глубине отразилось золото драконьего взгляда, отблеск истинной сущности.
— Позвольте... примите мою службу, господин, — выговорил Хикару, хоть и догадывался, кого сейчас дракон видит перед собой. Мокрый, растрёпанный мальчишка, типичный беспризорник по виду... Он старался быть опрятным, но жизнь на улице — в городе оказалось куда тяжелее, чем он думал, — никого не красит. Как и подобная невоспитанность.
Странно-яркие глаза лукаво блеснули:
— Вот уж неожиданность! Как я могу принимать кого-то, юноша, если и сам ныне ронин? Да ещё и преступник по некоторым сведениям, между прочим!
— Это было бы большой честью для меня, господин... — Хикару даже поклониться не мог, будто заворожённый чужим взглядом. Мелькнуло запоздало: нельзя драконам в глаза смотреть, иначе оставишь там душу.
— Что с тобой делать, — вздохнул дракон. — Тогда бежим!
Хикару опомниться не успел, как дракон цапнул его за шиворот, потащил куда-то в тёмный переулок — мимо по улице простучали торопливые шаги, и послышался окрик. Там втолкнул в с готовностью приоткрывшуюся на условный стук дверь, торопливо ответил что-то встретившим их людям самого подозрительного вида и выпихал снова на улицу — уже с другой стороны.
После забега по очередному узкому переулку и лаза за бочкой с водой дракон привёл Хикару в маленький обветшалого вида домик. Хозяев не было дома... либо вообще не было.
— Видишь, какая у меня жизнь весёлая? — в лукавом взгляде снова блеснуло золото. — Подумай, во что ввязываешься!
Хикару было всё равно — в глаза дракону он уже посмотрел, и что-то внутри требовало, чтобы он шёл следом за тем, кого признал... вожаком? Может быть, правы были лисицы Инари...
— Что с тобой делать... — дракон, верно истолковав упрямое молчание, разубеждать больше не стал.
В этом доме они пережидали до утра, и дракон не преминул расспросить нежданно обретённого подопечного, да так, что тот, будучи не слишком разговорчив и всё ещё дичась, сам не заметил, как поведал свою историю. Только имя назвать отказался.
— Моё имя принадлежало родителям, которые подарили его мне, — сказал, опуская глаза. Не потому, что стыдился чего-то, просто смотреть прямо в глаза дракону было не только невежливо, но и почти невыносимо. — Родителей забрала река, забрав заодно моё имя и прежнюю жизнь. Ныне я уже не могу зваться как прежде. Дайте мне новое имя, господин, я клянусь носить его с честью.
— Канаэ, — задумался на миг, а потом подмигнул ему дракон. — Будешь усердно учиться, оправдывать имя. Учти, ленивых не терплю! А фамилия... будешь Курокава.
Хикару вскинулся было, но дракон неожиданно серьёзно сказал:
— Я чую в тебе страх, а страх нужно преодолевать, Канаэ-кун. Иначе это так и будет грызть изнутри, подтачивая душу.
Хикару-Канаэ только оставалось смириться с тем, что его новая фамилия звучит как «тёмная река». Не он ли только что пообещал с честью носить любое подаренное ему имя?
— Взять тебя с собой пока не могу, — сказал, поразмыслив, дракон. — Я и в городе разве наездами бываю, туда-сюда мотаюсь. Но есть тут у меня друг... знакомый хороший, крышу над головой и дело тебе найдём на первое время.
Обещал служить... Канаэ проглотил возражения, отругав себя за неблагодарность, да и не след господину возражать. Только он ведь за драконом пошёл, не за кем-то другим, а от него избавляются тут же, как от обузы ненужной.
* * *
Канаэ не признался бы, что голоден — было стыдно, но дракон и сам догадался, повёл кормить в лапшичную, заказав большую миску собы с горячим бульоном и заняв ею все мысли подопечного на ближайшее время.
«Хорошим другом» дракона оказался... кицунэ, будто невзначай севший рядом, и Канаэ снова пришлось себе напоминать: не следует показывать, что ты видишь больше прочих.
Взгляд, которым одарил кицунэ, когда дракон поведал суть дела и просьбу приютить и подыскать полезное дело, был далёк от доброжелательного. Канаэ разом расхотелось есть, и он незаметно отложил палочки, ощутив чужую неприязнь. Почему? Он ведь этого кицунэ даже не встречал прежде.
— Полегче, — благодушно сказал дракон. — Не пугай мне мальчишку, я за него теперь вроде как в ответе. Что ты так взъелся?
— А ты сам не видишь? — раздражённо спросил кицунэ, почему-то носивший, как понял из разговора Канаэ, имя реки. — Он — оками, хоть и смесок. А лисы, да будет тебе известно, друг мой Уметаро, не переносят волков!
— Проблема, — забавно почесал в затылке дракон. — Что же мне теперь, и волков с лисами мирить?
— Договаривайся с людьми, это у тебя куда лучше получается, — махнул рукой кицунэ. — А от волков, особо двуногих, держись подальше. Я найду убежище твоему волчонку. А ты, юноша, всё же делай хотя бы из вежливости вид, что не замечаешь нашей истинной сущности!
Забывшийся было Канаэ, которого сила и аура дракона манили, как солнечное тепло — бабочку, смутился и опустил глаза в чашку. Действительно, крайне невежливо с его стороны так разглядывать...
И в раздражённо прянувших ушах, что кицунэ прятал под волосами, нет ничего забавного.
— И в тихом пруду каппы водятся — предостерёг со вздохом друга кицунэ. — Ты думал, кого подобрал?
— Разве можно отказать в помощи, если помочь в твоих силах? — просто пожал плечами дракон.
Канаэ в этот миг с уверенностью знал: он поступил единственно верно, отдав свою верность достойному, как когда-то учил отец. Может быть, больше даже, чем верность, заглянув дракону в глаза и отдав и то единственное, над чем не властен господин самурая.
Так Канаэ оказался среди людей... и нелюдей, что называли свои цели благородными. Слушал, что говорят вокруг, помалкивал, и учился, как велел дракон, со всем усердием впитывая знания из книг и учась обращению с настоящим клинком. Учиться он умел и знания впитывал охотно, продираясь и сквозь дебри одного из гайдзинских языков — дракон не поленился притащить учебник, наказав не больше, чем за год выучиться — спрашивать, мол, будет сам. Канаэ, хлебнувший уличной жизни, крышу над головой старался отработать не менее усердно, чем учился.
Обнаружив со временем, что он обладает немалым талантом в счёте — старый учитель, который там, где жил мальчик-Хикару, учил писать и считать всю окрестную детвору, а то и взрослых, учил на совесть, лениться не дозволял, — ему поручили к тому же сверять цифры в книгах доходов и расходов. Любое дело требует денег... и далеко не все эти деньги заговорщикам-патриотам давали покровители. Кое-кто из хозяев лавочек и владельцев лотков в Киото раньше звался в клане другим именем, а сейчас в придачу к торговле собирал ходящие по городу слухи. Последним приходилось заниматься и Канаэ — кто обратит внимание на неприметного, едва не бедно одетого мальчишку, каких в городе много? Подобраться незаметно поближе, послушать разговоры самураев за бутылью сакэ... Канаэ следить и подслушивать было не по нраву, и снова и снова приходилось корить себя за неблагодарность.
Огорчало втайне, что не мог служить самому дракону, не мог быть полезным именно ему. Канаэ не волновали совершенно не самурайская причёска, один-единственный меч, любовь к иноземным словечкам и огнестрельному оружию его покровителя (однажды дракон даже дал подержать непривычное иноземное оружие «револьвер»!). Для него находиться рядом было почти потребностью, он видел, чуял истинную сущность, грелся в отблесках силы, что прорывалась наружу, слушал речи заворожённо — никто не гнал забившегося в угол мальчишку, пока речь не шла о делах совсем уж тайных. Жаль, что дракон не показывал свой истинный облик, таясь от других или, может быть, просто слишком привыкнув к своей человеческой оболочке и сам почти поверив в то, что — человек.
Но Канаэ и без того знал, какого цвета чешуя у этого владыки вод. Алая, будто закат. Символ перемен, что ждали впереди страну и людей. Перемен, которые предсказывали кицунэ из храма; смутное и тревожное предчувствие, разлитое в самом воздухе, что чуял и Канаэ.
Своего покровителя Канаэ видел не слишком часто — тот постоянно был в разъездах, заключал с кем-то договоры, занимался делами компании (когда дракон возвращался в Киото — навещал Канаэ, проверить его успехи, и пахло от него морем и порохом) и, кажется, успевал ещё и учиться. И исподволь вести умы всех, с кем говорил, к тому, что их общей цели можно достичь бескровно.
Если у драконов, как пишут в китайских трудах, и крылья вырастают только после четвёртой тысячи лет... Лунма, наверное, был ещё молод, а потому — неравнодушен и пылок. Его заботила судьба людей, до которых едва ли было бы дело более древнему существу. Канаэ слушал обращённые к другим речи дракона, когда тот изредка брал его с собой, и в этот момент — верил. Он и без того пошёл бы куда угодно за тем, кому добровольно отдал верность — хоть и мучили мысли, что дракону верность его без надобности, подобрал из жалости, — но, слыша в словах искреннюю веру, поневоле ею проникался. Лунма умел убеждать и заставлять себя не просто слушать, но и слышать... Наверное, это была часть драконьего очарования.
Вот бы толику того очарования, чтобы чуточку добрее стал строгий к нему кицунэ! Канаэ всегда становилось неловко в его присутствии — будто провинился в чём, хоть и не знал за собой вины, кроме той, что угораздило быть немного волком. И того сам в себе толком не чуял, а вот кицунэ почему-то видели...
В число талантов этого кицунэ, отчего-то питающего неприязнь к оружию и с собой его не носящего, не входило, кажется, умение изобразить вторую луну в небе, зато дурачить патруль Шинсенгуми и правдоподобно прикинуться кустиком с красивыми, краснеющими по осени листьями или выбраться из запертого помещения — пожалуйста. Канаэ, старательно держась поодаль и на глаза лишний раз не попадаясь, чтобы не раздражать, молчаливо восхищался, гадая порой, что ещё из того, что об этом кицунэ говорили в городе, правда. За глаза называли нечистью — знали бы, насколько правы! Казалось странным, что лис вообще так увяз в делах людских... даже посланники Инари не имели обыкновения напрямую вмешиваться в дела людей, ну, а за прочими лисами и вовсе не водилось подобного. Вмешаться не в судьбу одного человека, наказать или наградить, как случалось порой, — но в судьбу целой страны.
Странные времена настали нынче...
Откровенно говоря, Канаэ за все три года так и не смог проникнуться идеей, в которую верили люди, к которым он попал волею случая. Может быть, он был слишком молод и наивен, не чуя, к тому же, в себе преклонения перед императором, ведущем род от богов, да и правильный самурай, как в старых книгах, кажется, из него не получился... Ведь дело самурая — убивать по приказу, не задавая вопросов и не сомневаясь, и умереть самому, когда это необходимо. За выбранного господина Канаэ умереть был готов и о долге перед кланом, принявшим его, не забывал никогда, но заставить себя не задавать вопросы хотя бы себе самому, не считая возможным спрашивать приютивших его, но всё-таки чужих людей, не выходило. Пытаясь понять, чего хотят стороны медленно разгорающегося противостояния, он смог уяснить главное — все желали блага родной стране. Пусть и каждый по-своему: одни поддерживая императора, другие — сёгунат. И враждовать в таком случае казалось неправильным... разве можно благо причинить силой, и не обернётся ли оно противоположностью? Почему тогда дракон, к речам которого прислушивались, ибо он непостижимым образом всегда оказывался прав, всегда старался договориться и уладить дело миром?
И сколько из тех, кто погибнет в этой войне, знают, понимают на самом деле, за что стоят? Сколько их — тех, кто, как и сам Канаэ, просто прибились к одной из сторон?
Другая сторона, что с патриотами и их делом боролась, впрочем, Канаэ нравилась ничуть не больше, да и служил он не идее. Дракону было важно это дело, и Канаэ готов был делать всё, чтобы приносить ему хоть какую-то пользу. Пусть никаких особых тайн ему не доверяли, но и то немногое, что он знал, никто не сумел бы заставить рассказать, а все поручения исполнялись тщательно и усердно.
* * *
Ночами, когда светила луна, не сиделось дома, делалось душно и тревожно, и Канаэ выскальзывал тихонько за дверь, никого не разбудив.
Темнота и лунный свет изменяли всё, делали знакомый город — Канаэ, посылая то и дело с поручением, заставили выучить каждую улицу и каждый переулок, запомнить множество лазеек — совсем иным. Будто привычный, дневной Киото засыпал, а его место занимал ночью совсем другой город. Ощущавшийся живым, будто обладающий собственным разумом, похожий на старое, опасное, много повидавшее и хранящее память о многом существо. Город не только ночных патрулей и неспящих заговорщиков, но город призраков, отзвуков лязга оружия и неясных, звучащих словно бы издалека возгласов — памяти о том, что было когда-то, скользящих бесшумно неясных теней, от которых веяло опасностью и чуждостью. Не принадлежащий людям город — и каждый, кто выходил на его улицы глубокой ночью, делал это на свой риск, порой и не подозревая этого. Подвыпивший гуляка мог и вовсе не вернуться домой, пропав бесследно, — и совсем не люди были бы тому виной.
Узкие переулки и тесные дворики, бумажные фонари и блюдца с солью — защита от ночной нечисти, чьи-то светящиеся глаза из подворотни... Город, кажется, присматривался к нему, а ночная нечисть отчего-то не подступалась, будто не замечая. Канаэ, видя в темноте куда лучше прочих людей, кружил по улицам, сам не зная, что ищет, но не в силах остановиться и не в силах перестать слышать навязчивый шёпот, зовущий куда-то, требующий что-то, не глохнущий, даже если зажать уши ладонями. Несколько раз едва не попадался патрулям — если бы не знание лазеек... Но отказаться от ночных прогулок не мог, хоть потом и ходил сонным весь день. Если раньше звала только полная луна, то теперь Канаэ спал спокойно лишь в ночи новолуния.
Умиротворение и тишина древних храмов манили, и Канаэ иногда оставлял своё бесцельное кружение по улицам неласкового города, пробирался сюда. Ночами храмы принадлежали богам и стражам, но не людям, что служили здесь или приходили поклониться. Алые даже в неверном свете луны тории будто вели в иной мир, и смятение души оставалось за его гранью.
Канаэ не пытался никогда зайти внутрь и не просил богов ни о чём, просто сидел на ведущих ко входу ступенях, впитывая царящее здесь спокойствие, так нужное душе, не умеющей понять саму себя, чуя силу этих мест, чужую, в отличие от драконьей...
Комаину, каменные стражи храма, провожали взглядом, от которого несуществующая шерсть вздыбливалась на загривке, — наверное, они, как и лисы, не слишком любили волков. Но не трогались с места, не чуя в Канаэ зла.
А лисы у самого входа в храм Фушими-Инари — он не ленился подняться на Инарияма, когда выдавался свободный день, хоть и было далеко идти; потом долго смотрел сверху на город, различая силуэты крыш, — те самые, которые дали ему совет, больше не заговаривали с ним ни разу, так и прикидывались каменными изваяниями, как и прочие лисицы-изваяния, коих было здесь множество. Покровительствовало ли божество Инари не только лисам, но и волкам? Канаэ до сих пор хранил ленту, подаренную ему дамой-лисой...
На рассвете город-существо засыпал, уступая место обычному городу людей, а Канаэ с первыми лучами солнца возвращался к себе, будто и не отлучался никуда.
Кицунэ, нередко решающий свои дела по ночам — самое время для заговорщиков, пусть даже они патриоты! — об его отлучках знал, как видно, всё же рассказал кто-то, но отступился, не добившись вразумительного ответа, проворчав только:
— И говорил же ему о каппах!
А Канаэ и сам не знал, почему его тянет на ночные улицы.
Может быть, кицунэ не нравилось, что Канаэ где-то бродит по ночам, может быть, у него были какие-то иные соображения — однако в известный квартал, выбрав время, отвёл лично.
Молоденькая, неопытная лисичка, как видно, глубоко упрятанной части сущности не видела, не чуяла в Канаэ природного врага. Наверное, она и принимать облик человека недавно научилась. Пришла к людям — тут ведь куда уютнее, чем в норе в лесу. Но куда в городе податься лисице? Девушке, пусть и обладающей кое-какой волшебной силой, но не имеющей защитника или покровителя и не умеющей подчинить себе, как более сильная лиса ? Если не в служанки, то в квартал, освещаемый красными фонарями. Канаэ понимал, что это её выбор, что это шанс лисичке, которой ещё и необходимо питать свои колдовские способности чужими эмоциями и чувствами, найти себе покровителя, а то и мужа — и жить, может быть, даже счастливо, пока всё не раскроется, как всегда кончаются подобные истории, но горько почему-то было всё равно. Может, потому, что он с детства привык видеть отношения отца и матери, и другое принять было трудно сердцем, даже понимая умом. Кроме того... ему-то всё труднее становилось среди людей, а лиса оставила лес добровольно. Не ради любви, как Кудзуноха и кое-кто из её сестёр-лисиц. Ради того, чтобы работать здесь, где душно и давит что-то на плечи неприятно, заодно иногда передавая разговоры захаживающих самураев, которые Канаэ приходилось потом пересказывать старшему кицунэ? Ради того, чтобы всю жизнь притворяться тем, кем не была — человеком, тая в улыбке острые лисьи клыки и пряча хвост под одеждами?
Он клал голову на девичьи колени, тонкие пальчики ласково перебирали волосы, распустив собранный, в подражание покровителю, пучок на затылке, ничуть не похожий на подобающую самураю причёску, — и мучающие мысли, о которых никому не расскажешь, отступали. Юко, явственно выделяла его среди прочих, несмотря на редкие встречи, а Канаэ, поначалу смущаясь, не чувствовал к молодой лисичке неприязни, о которой говорил странный кицунэ, не любящий оружия. В прекрасных глазах Юко, не зная её сути, можно было утонуть, с ней было тепло и легко, а ведь он трудно сходился с людьми вообще... Разве ключевым здесь было — «с людьми». Близких у Канаэ больше не было, с людьми из клана он не сошёлся, а дела его вне поручений «сбегай туда-то и передай то-то» интересовали только лисичку, работающую в весёлом квартале, да вечно занятого дракона, который изредка всё же вспоминал о подопечном.
Даже взял однажды с собой в Нагасаки — Канаэ там, на острове Дэдзима, гайдзинов, с которыми у дракона были какие-то дела, впервые увидел, с трудом глаза отводить себя заставлял: и невежливо глаза таращить на чужаков странных, но любопытно до чего — и говор нелюдской (хоть и учил, а привыкнуть не смог — над тем, как он слова чужие выговаривал, посмеялись гайдзины, хоть незло совсем, но Канаэ терпеть не мог смех в свой адрес), и одежды не такие! — показал море и привёл на корабль. Жаль, китайские кварталы посмотреть не довелось.
Дракону реки и моря — родная стихия, а Канаэ воде не доверял и хорошего от неё не ждал. И от зрелища водной пустыни — одна коварная и зыбкая вода вокруг, едва заметная смутная полоска берега на горизонте! — впал в тоску. Уже не говоря о норовящей уйти из-под ног палубе. Упасть было почему-то страшно, от попыток удержаться на ногах, когда всё время казалось, что вот-вот упадёт, уставал неимоверно, а дракон лишь посмеивался:
— Это природа твоя настоящая говорит, Канаэ-кун. Сбитый с ног волк проигрывает, оттого каждый из вашего племени так отчаянно за землю цепляется...
Ступив наконец снова на берег, Канаэ клятвенно себе пообещал больше твёрдую, такую надёжную (почти всегда, если не вздумает колыхаться под ногами) и родную землю не оставлять. Если уж говорить о волках, то вода точно не для них! Хотя трудно было себе представить, как скажет «нет» дракону, вздумай тот опять потащить с собой.
* * *
В тот день у Хасегавы-сана был день рождения, и отметить его хорошей закуской с должным количеством сакэ показалось всем хорошей идеей. Кицунэ, возможно, решил бы иначе, но, на беду, отлучился по своим таинственным делам, и где он, не знал никто. Канаэ не сходился ни с кем близко, предпочитая в свободное время общество книг, но всё же был своим, да и его неизменная вежливость и услужливость без подобострастия производили благоприятное впечатление, так что с собой позвали и его. Шумных сборищ Канаэ не любил, от сакэ и дыма начинал чихать, но отказаться было бы невежливо. Импровизированная пирушка и впрямь оказалась шумновата, но всё могло бы обойтись, не забреди — то ли на шум, то ли просто подкрепить силы — сюда же патруль. Кто-то узнал парочку тщетно разыскиваемых лиц, лязгнули извлекаемые из ножен мечи... Доблестные патриоты уступали числом патрулю, к тому же успели уже неплохо отметить, а потому предпочли сделать ноги. То есть организованно, с боем отступить, слегка погромив несчастное питейное заведение хозяин которого, судя по всему, уже осознал, что жаловаться будет некому. Не к коменданту же города идти — кто его пустит с подобной ерундой! Пожаловаться Шинсенгуми на них самих? Или же пожаловаться на патриотов — те могут и обидеться, ещё раз заглянуть, а для следящего за порядком в городе отряда они и без того преступники...
Как пресловутые преступники, то есть истинные патриоты в процессе бег... организованного отступления оказались в квартале красных фонарей, едва ли кто-нибудь мог вспомнить. Но тут патруль, явно знавший переулки ничуть не хуже, их догнал.
Канаэ умел владеть оружием, но не был одарённым мечником, да и опыта участия в настоящих боях у него было немного, и более искусный противник исхитрился выбить меч из рук. Только будто действительно нечеловеческая ловкость позволила извернуться немыслимо, уклониться от удара.
Бежать, однако, было некуда. Неужели тут и убьют? Так глупо и бесполезно погибнуть... Нахлынула вдруг ярость — на себя, на противника, на мир вокруг, в котором нельзя не убивать — иначе убьют тебя, и Канаэ, позабыв даже о выроненном оружии, увидел мир иначе.
Враг... Убить...
— Демон! — отшатнулся его противник.
Враг... Рвануть клыками горло, держать, чувствуя вкус крови, держать, пока не перестанет дёргаться, дышать...
Тут сзади на затылок опустилось что-то тяжёлое, и мир, ослепительно вспыхнув, померк.
...Канаэ открыл глаза, дождался, пока потолок встанет на место, перестав кружиться вокруг него. Воспоминания медленно возвращались. Кем он стал — тогда? Что затмило разум, заставляя так страстно желать вцепиться в горло врагу?
— Вы ведь не были волком, а теперь волк... — растерянно сказала сидевшая рядом девушка, потянувшись, чтобы дотронуться, будто желая убедиться в ошибке.
Кажется, это была одна из маленьких задних комнаток дома, где работала Юко. Правильно, они, уходя от патруля, как раз оказались рядом... Работающие здесь девушки, сочувствующие, наверное, не столько делу патриотов, сколько им самим (особенно наиболее привлекательным), не отказывались помочь и спрятать, а старшие женщины чаще закрывали на это глаза.
— Не нужно этого, госпожа лиса, — Канаэ осторожно убрал её руки, сел, поморщившись — в затылке поселилась тупая боль, нудно отдававшаяся в висках. — Что хорошего может выйти у волка и лисы?
Лисичка прижала руки к груди и прикусила губы, а в глазах вскипали злые слёзы. Волки не любят лисиц, а лисы не терпят волков...
Канаэ поднялся через силу, поблагодарил за заботу — и кое-как добрёл до дверей. Голова всё еще кружилась, а к горлу подступала тошнота — и явно не только от присутствия кицунэ и запаха белил и помады. Тут и сам воздух душил, давил на плечи, пах болью, обидами и откровенной злобой. Кажется, его хорошо приложили... Странно, что так и оставили, не забрали, чтобы допросить. Кто-то из патруля решил пожалеть мальчишку? Выглядел Канаэ младше своих семнадцати лет... Или просто не успели? А сюда неужто лиса дотащила, спася тем самым ему жизнь?
Снаружи — слишком рано в этом году — валил снег крупными хлопьями, ветер норовил сбить с ног, и в другое время Канаэ предпочёл бы переждать — этак и в двух шагах от собственного дома заблудишься, не видно ни зги. Но сейчас оставаться в одном помещении с девушкой... нет, с лисой, вызывающей вместо былой симпатии отвращение, было немыслимо даже при том, что он проявил недостойную неблагодарность за собственное спасение. Наверное, нужно будет прислать Юко подарок и позабыть о милой улыбке, в которой мнилось теперь лицемерие...
Из снежной круговерти смотрел золотистый волчий взгляд, и Канаэ запахнул одежды плотнее, отведя глаза, поспешил прочь. Как добрался домой — сам не помнил.
Можно уйти от призрака, соткавшегося из снега, но как уйти от себя самого, от того, кто жил в душе, всё чаще поднимая голову и прося свободы? Как найти верный путь и узнать, что он — верный, как пробудить истинное сердце?
Он не умел, как Лунма, думать обо всех сразу и желать добра всем. Ведь что одному добро, для другого злом частенько оборачивается... Плохие из волков, как видно, патриоты. Они умеют только выбрать того, кого считают достойным, — и отдать ему свою верность.
Канаэ сам до конца не понимал, какими узами привязал себя к дракону, доверившись зову сердца, но в его присутствии приходилось сдерживаться, чтобы не вести себя, как восторженный щенок. Этому щенку, волчонку, что жил внутри, взрослеть не желая, хотелось внимания, тепла, одобрения и похвалы от старшего, от... вожака? Но человек не мог себе позволить подобного поведения, и Канаэ опускал глаза и всячески старался не привлекать к себе внимания, превращаясь едва не в собственную тень.
Дракон однажды увидел на столе рядом с учебниками набросок тушью — длинный зверь с мордой, почему-то напоминающей лошадиную, с пышной, чуть курчавой гривой. Если бы не вполне драконьи лапы с тремя когтями, можно было счесть за попытку изобразить цилиня. Драконья морда характерно-лукаво ухмылялась, и, несмотря на неумелость неопытного художника, угадать, с кого рисовалось, не составляло труда. Канаэ, не успевший спрятать рисунок, готов был сквозь пол провалиться и не смел поднять глаз. Дракон, однако, только хмыкнул странно, потрепал по голове. За желание податься вслед за приласкавшей рукой Канаэ едва себя не возненавидел. И вправду, как бездомный щенок!
Дракон, если и понимал, что у него в душе творится, промолчал — и за это Канаэ был ему благодарен едва не больше, чем за неизменно дружелюбное отношение.
Но эта не-своя будто, непривычная ярость — и есть та его часть, что принадлежит волку?..
Канаэ и сейчас, уже слишком явно ощущая себя другим, не чувствовал при этом себя благородным белоснежным зверем-посланником с алыми узорами на шерсти. Пугающе было снова испытать подобное... если волк — его часть, почему же он позабыл себя в эти мгновения? Оками ведь не просто зверь! Волк же видел только врага, забыв, что был ещё и человеком, волк готов был вцепиться в глотку... Хотелось бы знать, как выглядел со стороны, что не по себе стало противнику, но не искать же его, чтобы спросить!
Сторониться людей Канаэ стал ещё больше, всё казалось, что смотрят на него косо, будто он лисьим духом одержим, — хотя те, с кем он тогда отбивался от патруля, едва ли видели, что случилось на самом деле, вроде бы удовлетворившись объяснением, что ухитрился ускользнуть и переждать у одной из девушек. Мерещились проступающие узоры вокруг глаз в зеркальном отражении — и страшно разомкнуть губы и увидеть клыки; становилось душно, дышать тяжело — теснее обычного казались улицы, раздражали шумные люди и множество запахов, ранее не замечаемых так остро, и вновь сжимала сердце странная тоска.
То, что не мог увидеть покровителя, хотя чуял его присутствие в городе, только усугубляло неизменно дурное в последние дни настроение. Кицунэ, будто поняв, проронил невзначай в присутствии Канаэ (опустить глаза и не дышать, от лисьего духа мутит и недовольно ворочается что-то внутри) что-то о болезни.
Как дракон может поддаться человеческой болезни? Уж не человеческий ли облик его ослаблял? Вдруг нельзя драконам надолго этот облик принимать, вдруг они, привыкнув выглядеть и быть человеком для других, сами в это верить начинают, суть свою истинную забывают понемногу?
Хотелось увидеть, хотелось, что таил даже от себя, снова ощутить треплющую по волосам руку — снисходительно-ласковый жест, оборачивающийся для Канаэ мучением...
...Он почувствовал смерть господина сразу. Мир на миг будто выцвел, содрогнувшись от боли, крича беззвучно, и тяжестью обрушилось на плечи чувство невосполнимой потери. Канаэ, оглушённый, рухнул на колени, пытаясь вдохнуть перехваченным горлом ставший странно-вязким воздух. На грани сознания, там, где всегда чувствовалось тепло уз, трепетали лишь жалкие обрывки, отзываясь сосущей пустотой в душе — будто вырвали часть её.
Как в давнем сне... Мёртвый дракон, погасшие глаза и поблёкшая пламенная чешуя.
Драконы не должны погибать, их нельзя убивать, это неправильно!
С каждым драконом что-то уходит из мира безвозвратно. Владыки стихий, создания, противостоящие хаосу, любимцы мира и магии, в нём разлитой. Они и сами были — магией, воплощением жизни.
Только и дракона можно убить, и для железа он уязвим, особенно если находится в человеческом облике и большая часть сил его должна быть запечатана — иначе как бы слабому телу выдержать всю драконью мощь? В легендах говорилось, что принимать человеческий облик могли лишь те драконы, которым ведомы и понятны были человеческие радости и печали, те, кто умел соизмерять свою силу и смирять драконий нрав.
Мятежник, как прочие, с кем Канаэ свела судьба?..
Мечтатель, так хотевший сделать мир лучше, желавший только блага родной стране и старавшийся решить всё миром, без войны и крови.
Самый человечный из драконов, искренне любивший людей... Лунма приносил удачу, как цилинь, — всем, кроме себя, как оказалось, и одной из рек уже не дождаться владыки.
От неловкого движения упало на пол небольшое зеркало, мелькнуло отражение с алевшей вязью узоров вкруг глаз и у губ.
окончание в комментариях